606c3bc9e3cf7.jpg

Протопи ты мне баньку по-белому -
Я от белого свету отвык.
Угорю я, и мне, угорелому,
Пар горячий развяжет язык.

Владимир Высоцкий

Многие годы назад, еще в период правление Михаила Меченого, был я по делам служебным командирован в город Северобайкальск. Городок небольшой, расположен на северном берегу Байкала, главной достопримечательностью которого и является он, как называют местные, батюшка Байкал. Городок скучный, не шумный и не пыльный. Посмотреть практически нечего, вот только горы и чудо природы — озеро Байкал.

Бродя как то по берегу славного озера, я познакомился с удившим рыбу местным жителем, невысоким, но коренастым мужчиной лет пятидесяти. Он постоянно покашливал и при разговоре как-то странно, вроде бы стесняясь, старался не смотреть мне в глаза. Звали его Егор Петрович. Закурили мои «Родопи» и слово за слово, разговорились.
Егор Петрович с женой приехали к сыну с глухого таежного поселка, как он мечтал, навеки поселиться. Сын получил двухкомнатную квартиру в новом доме, на главном проспекте молодого города и решил забрать к себе слабеющих здоровьем отца и мать. При разговоре я обратил внимание на то, что мой собеседник прячет руку под полу рабочей фуфайки, изредка выставляя ее наружу когда нужно произвести какое-либо действие, где необходимо участие обеих рук.
Присмотревшись внимательно, я заметил, что пальцы Егора Петровича сильно деформированные и искривленные. Что с рукой я спрашивать постеснялся.

Погода резко начала портится и Егор Петрович заторопился домой. Следуя его примеру, я то же. Дойдя до главного проспекта, расставаясь Егор Петрович довольно настойчиво пригласил меня в гости.
Даже не знаю почему, чужая семья, совершенно чужие мне люди, но я согласился и даже дал слово, что обязательно зайду.
Прошло еще дня три-четыре, командировка подходила к концу. Завтра я уезжал, дорога была тяжелая, не мешало отдохнуть и было совершенно не рационально куда-либо идти в гости. Но вспомнив стеснительный взгляд Егора Петровича и настойчивые его просьбы, мне стало стыдно нарушить данное мною слово и не пойти. Затарившись советским «гостевым пакетом», две бутылки водки, коробка конфет и две банки консервов «Сайра», дав себе слово, что только на полчаса, я пришел, как потом оказалось, в очень теплый душевно и гостеприимный дом.
Встретили меня радушно, не буду описывать застолье, но полчаса задержалось до полуночи, а могло быть и дольше, согласись я ночевать у этих замечательных людей.

Где-то к к десяти часам вечера, когда я уже настоятельно собрался уходить, Егор Петрович попросил меня задержаться. Посиди, говорит, ну еще полчаса, покурим твои «детские» Родопи, а я еще пару рюмок дёрну.
Мы закрылись на кухне, что бы не мешать отдыхать остальным. Егор Петрович впервые за наше знакомство, очень пристально посмотрел мне в глаза и сказал:
«Знаешь, я ни кому это не рассказывал никогда, все боялся, да и неловко было.»
Он выпил рюмку, закурил мои «детские» и глубоко вздохнул.
«Ты, я видел, осторожно осматривал мою искалеченную руку.» Я неловко начал извиняться, но он перебил:
«Это ничего, я привык. Я привык бояться и в глаза людям смотреть, это ничего. А знаешь кто искалечил меня?, спросил Егор Петрович, и тут же тихо, без пафоса ответил, великий Сталин.»

Я удивленно поднял брови. Простой мужик из глухой таежной деревни... и Сталин.
А он продолжил рассказ как исповедь перед Господом, только в моем присутствии:
«Мой отец белорусский рабочий, веселун и душа компании, ушел на фронт с первых дней войны. Мы с мамой эвакуироваться не смогли, да и никто на нас не обращал внимания. Кто мы, папа рабочий на заводе, мама повар в городской столовой. Войну с горем пополам пережили. И картошку мерзлую ели, и кашу без масла и жира. А иногда и совсем голодные спать ложились. Мама работала при немцах уборщицей в военной немецкой столовой. Получала паек, немного их денег, иногда давали даже что-нибудь из одежды. Немцы знали, что отец мой воюет против них, но со слов мамы, ни разу этим не попрекнули и никогда к маме с интимными намеками не приставали.

После прихода Красной армии, стали получать солдатские „треугольники“ от папы, но до конца войны так его и не видели.
Помню мама все молилась втихаря когда я засыпал, что бы папа вернулся хотя бы живым.
Папа вернулся домой в средине лета сорок пятого и сразу же пошел восстанавливать завод где работал до войны. Я очень им гордился. Папа, представляешь ни разу не был даже ранен, имел три медали, но что-то в нем надломилось. Я так ни разу и не услышал после войны его раскатистый заливной смех. Взгляд его, как бы это сказать, потускнел, седина густо окрасила его еще молодую голову. На мамины вопросы, что с ним, уж не думает он что-то о ней плохого, только обнимал ее, прижимал к себе и долго гладил ее длинные волосы.
Прошло больше года и однажды в один из осенних дней папа не пришел с работы. На другой день мама пошла на завод к папе. Там ей объяснили, что папу задержало НКВД до выяснения обстоятельств. Один из рабочих тихонько сказал маме, что папа был возмущен тем, что нормы и рабочее время увеличивают, а семьи рабочих почти голодают. Так за что же я воевал?, возмутился папа.

За мамой приехали через неделю. Я был в школе. Когда пришел домой в нашей комнатушке сидела какая-то тетка. Грубая, большая и с перегаром. Она мне объяснила, что я теперь сын врагов народа и со мной хочет переговорить следователь о моей дальнейшей судьбе. Я сильно испугался, заплакал. Но она так грозно рявкнула на меня не реви, что я и в самом деле перестал плакать. Придя в какое-то здание с часовым, тетка отвела меня к следователю, а сама тут же испарилась.
Кабинет был не очень большой, какого то мышино-серого цвета и с массивной дверью. Посреди кабинета стоял не менее массивный стол, а на нем небольшой металлический бюст Сталина. На него я первым обратил внимание. У стены справа стоял диван, кожаный. Запах этой кожи я запомнил на всю жизнь.

Следователь критически меня осмотрел. Потом как-то заговорчески улыбаясь, не приказал, а попросил меня подойти и стать у дивана. Я спросил, а зачем? Он говорит, я, мол, должен тебя обыскать, а нет ли у тебя оружия. Я пошел к дивану, а он встал и закрыл на замок дверь.

Подойдя ссади, всего облапошил меня, засунул в рот какую то тряпку, уткнул лицом в диван и грубо изнасиловал. Веришь, я был так ошарашен, что даже не кричал.

После того как он сделал свое дело, приказал мне одеть штаны и застегнуться, усадил меня на стул напротив себя. Мне было очень больно сидеть, но я терпел, от страха наверное.
Следователь что-то долго писал, периодически поглядывая на меня. Потом сказал, что мои отец и мать враги народа, что их расстреляют, а меня посадят в тюрьму, если я не подпишу это бумагу.»
О чем эта бумага, спросил я. О том что они дома ругали советскую власть и особенно товарища Сталина.
А мама при немцах сдавала партизанов полицаям и за это получала хлеб и сахар.
Я ответил, хоть от страха и дрожал мой голос, что такого не было и они хорошие. Он грозно посмотрел на меня и приказал взять ручку. Уже весь дрожа, я было потянулся к ручке, но остановившись на пол пути рука моя застыла. И как то спокойно я сказал, что не буду. С озверевшим лицом следователь схватил за голову бюст товарища Сталина стоящего на столе и со всего маху ударил им меня по руке."

Егор Петрович умолк. Потом встал, подошел к буфету, взял два стакана, разлил в них остатки водки и залпом выпил свой стакан. Головой кивнул на мой, пей мол.
Я как онемел, ничего не мог ни сказать, ни взять стакан, да и пить не хотелось.

Молча предложил ему сигарету. Но он покачал головой, достал свой "Беломор", закурил и продолжил.
"Пролежал я какой-то камере на сене не помню сколько. Когда пришел в себя и увидел свою руку, ужаснулся. Вся ладонь была темно-синяя до черноты, страшно болела и дергалась. Не знаю, но через несколько дней, я уже даже начал привыкать к боли, меня отвезли в больницу. Там мне наложили повязку, дали какой-то порошок и снова отвезли в камеру. Так продолжалось неделю. Через неделю, меня и еще десять детей, всего одиннадцать, ровно столько сколько мне было лет, по этапу отправили в колонию в Иркутскую область.
Искалеченная рука еще сильно болела около года, потом боль поутихла. Только с тех пор мерзнет и ноет на холоде, потому то я ее постоянно и прячу. Вот так я и стал левшой.

А своих родителей я больше так никогда и не увидел.

После смерти Сталина и хрущевской реабилитации я мог уехать из Сибири, а куда? Так и остался в этих суровых краях. Женился, жена моя Марья Даниловна, женщина добрая, ласковая. Домик в деревне был у нее от отца погибшего в войну. Мама енная еще с нами пять годков пожила, внука дождалась и отправилась в лучший мир к мужу. Болела очень. Края здеся суровые, долго ни зверь ни люди не живут..."
Уходя, крепко обняв, искалеченного "Сталиным" физически и душевно, этого доброго, не обозленного от несправедливости чужого мне, но такого родного человека и еле сдерживая слезу, сказал:
"Ваши внуки и дети проклянут их, они им не простят и придет время, осудят."
Какой же я был наивный.
Больше с Егором Петровичем мы не встречались. Прошли года, да какие там года, десятилетия, но у меня и сейчас стоит перед глазами его искалеченная рука, стыдливо опущенные глаза и бюстик Сталина, который я в жизни никогда не видел.


Сколько веры и лесу повалено,
Сколь изведано горя и трасс,
А на левой груди — профиль Сталина,
А на правой — Маринка анфас.

Эх, за веру мою беззаветную
Сколько лет отдыхал я в раю!
Променял я на жизнь беспросветную
Несусветную глупость мою.

Владимир Высоцкий