Abstract
Свобода добывается на баррикадах! Вы ищете свободы? У нас есть для вас уникальное предложение: баррикады в элитных районах Парижа со скидкой (доставка за свой счёт). Будет весело(тм)! Платит Наполеон.

– Шеф, шеф, а куда мы летим?
– А хрен его знает...
(с) анекдот, популярный в аспирантской среде

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

В мае 1851 года Кекуле получил официальное приглашение из лаборатории Жан-Батиста Дюма в знаменитой Эколь Политекник и стал собирать чемоданы. Поскольку GPS повёл его через Франкфурт, Петровку своего времени, по дороге он зашёл в тамошний магазин научной литературы и углядел новую книгу некого Шарля Жерара, «Введение в изучение химии». Он хмыкнул и купил её, чтобы почитать в пути. Всё равно надо было подтягивать научный французский...


В лаборатории Дюма было одно неписанное правило: не спрашивать шефа, даже в шутку, когда выходит его следующий роман...

Шучу :)

На самом деле, о том, что Жан-Батист думал об Александре Дюма-старшем, сведений не осталось. Впрочем, отношение монархиста, консерватора, рьяного католика и солидного депутата Законодательного Собрания к своему однофамильцу: либеральному щелкопёру, транжире, обжоре, любителю пускать пыль в глаза и бравировать своим вольным отношением к Богу, граничащем с атеизмом, – можно представить.

5ed36cac356fb.jpg
Жан-Батист Андрэ Дюма (1800–84). Карикатура 1850 года (его портреты и фотографии вы и сами при желании нагуглите). Как и многие химики той эпохи, пришёл в науку через медицину. Если вы слышали анекдот о массовом отравлении на балу из-за тысячи свечей, «отбеленных» хлоркой – так именно это дело и расследовал молодой Дюма

На всякий случай, Жан-Батист и Александр даже не были родственниками. Ведь отец знаменитого писателя, республиканский генерал, был мулатом, сыном рабыни, и при поступлении в революционную армию записался под фамилией матери. Ну, а фамилии рабам вообще давали от фонаря (если давали вообще).

Да и вообще, на месте выяснилось, что шефа в лаборатории встретить практически невозможно. Дюма был настолько же талантлив, насколько и амбициозен, и позиция профессора в лучшем научном заведении Франции и академика Парижской Академии Наук наряду со славой первого химика страны, его не удовлетворяла. Уже с 1848 года, после февральской революции, он был избран депутатом парламента от одного из парижских округов, а с 1850-го получил сразу два министерских портфеля: сельского хозяйства и коммерции, в правительстве президента Луи-Наполеона Бонапарта.

Впрочем, все в лабе знали, что это ненадолго. Луи-Наполеон был хромой уткой французской политики: фигляр, пришедший после революции на волне ностальгических воспоминаний о великом дяде-императоре; его срок полномочий истекал в 1852-м и по Конституции не мог быть продлён. У него не было большинства в парламенте, в его будущее не верили основные политические фигуры Франции. Фактически, двум людям, которые привели его в президентский кабинет – главе самой большой парламентской фракции правому республиканцу Адольфу Тьеру и главреду популярной парижской газеты "Evénement" Виктору Гюго, – оставалось лишь подождать, когда власть сама упадёт к ним в руки. И тогда, конечно, Дюма вернётся в родную лабораторию.

А пока что всей работой рулил его главный ученик и последователь, Адольф Вюрц. Не удивляйтесь такому немецкому звучанию – Шарль Адольф был эльзасцем, уроженцем земли, ставшей поводом для многих миллионов смертей; присоединённой к Французской республике (на тот момент ещё не республике) лишь в 1792 году, когда правительство жирондистов объявило войну Австрии и оккупировало её владения на Рейне и в нынешней Бельгии. И хоть большинство жителей Эльзаса говорило на одном из очень странных западных диалектов немецкого, политика «одна нация – один язык», бескомпромиссно проводимая Францией, уже к началу XIX века привела к появлению целого поколения эльзасцев, считавших себя часть французской нации и говоривших, хоть и с весьма заметным акцентом, на французском.

5ed36cee82991.jpg
Шарль Адольф Вюрц (1817–84). Увы, самый ранний его портрет, который мне удалось найти, относится уже к 1860-70-м

Так что Кекуле вскоре перебрался работать в частную лабораторию Вюрца на улице Гарансье, между Люксембургским дворцом и Сен-Жермен-де-Пре, неподалёку от Медицинской школы, в которой Вюрц был преподавателем. Впрочем, оказалось, что в отношении лабораторной практики Либих оказался прав: даже в лучших лабораториях Франции он не выучился ничему новому. Но в том, что касается теории...

В один из дней Кекуле, запинаясь в непривычной французской речи, заговорил с Вюрцем о книжице, которую его угораздило купить в дорогу.

– Что вы думаете об идеях Жерара? – безо всякой задней мысли спросил он.

Вюрц быстро огляделся, взял Августа под локоток и отвёл в тихий угол, где быстро обрисовал основные принципы внутренней политики великого царства Дюма.

В целом мировая (то есть европейская) химическая наука на тот момент была устроена следующим образом. Во Франции была парижская Эколь Политекник, где печатался главный журнал всех франкоязычных химиков. Они прикалывались над англичанами, которые исповедовали неправильные научные подходы и использовали непонятную номенклатуру. В Британии был Колледж Лондона, который контролировал выход главного журнала для химиков англоязычных. Они прикалывались с французов, которые по-прежнему придерживались своих ретроградных принципов и писали формулы не как люди. И все вместе они прикалывались над немцами, у которых не было единого центра науки, а каждый мелкий университет писал, что хотел и как хотел, и даже великий Либих не пытался привести их к общим принципам.

В Париже человеком, который держал под контролем весь ход химической науки, был, как вы понимаете, Жан-Батист Дюма. Он, и только он, решал, кого карать, а кого миловать. А те, кто был не согласен с гениальными мыслями академика – отправлялись в провинциальные ВУЗы и писали там о своих открытиях в местных мурзилках, вызывая веселье столичный мэтров. К числу таких изгоев относились двое, чьи имена на тот момент ещё не стали известными всякому химику – Шарль Жерар и Огюст (Август) Лоран.

А ведь когда-то и Жан-Батист был молодым учёным, попирающим правила и дерзящим вышестоящим: спорил с самим Берцелиусом, разрабатывал собственную теорию строения молекул... Но в 1839 году, руководствуясь последним веяниям научной моды, министерство образования Франции разослало циркуляр, согласно которому из программ обучения следует исключить досадные лженаучные наследия натурфилософии, к числу которых относилось и всякое упоминание о якобы существующей невидимой малейшей частицы вещества – атома.

Дюма оказался перед выбором. С одной стороны, он был одним из разработчиков атомистической теории. С другой, выступить в её поддержку означало вступить в конфликт с центральным органом образования (а на тот момент фактически и науки) во Франции – и это в процессе выборов в Академии. И между наукой и карьерой Дюма выбрал карьеру. С 1840 года упоминания об атомах исчезают из его публикаций, а в 1843-м Дюма избирают президентом Академии наук.

Но что же пытался донести до своих читателей великий Дюма, прежде чем его поглотила административная пучина? А очень простую вещь: сами свойства веществ, проявляемые во время реакций (то есть процессов превращения одних веществ в другие), не допускают совершенно случайного, хаотического или даже статистического распределения атомов в пространстве. Если бы это было так, как считали сторонники чистого формализма (мол, атом – это такая условность, при помощи которой мы можем рассчитать веса веществ, вступающих в реакцию), то вещества реагировали бы друг с другом исключительно в зависимости от того, какие элементы и в каком соотношении в них содержаться. А это не так! Мы знаем множество веществ, которые проявляют совершенно аналогичные свойства (т.е. реагируют с простейшими агентами вроде серной кислоты или минеральными щелочами), хотя отличаются по составу и не разлагаются на противоположно заряженные частицы (выпад в сторону Берцелиуса detected).

Да, мы не знаем, как расположены атомы в молекуле, и расположены ли они там вообще, – говорил молодой Дюма, – но это и не важно. Мы можем сгруппировать вещества, исходя из чисто эмпирических наблюдений, и далее из такой классификации предсказывать их свойства.

Дюма назвал такие группы веществ типами и сравнивал их со зданиями (аналогия весьма близкая Кекуле). Молекулы, как и здания, состоят из кирпичей, и в них бывают разные основания-фундаменты (base), в каждом из которых можно заменить некоторые детали, не нарушая при этом целостность самого здания. Соответственно, есть одно-, дву- и трёхосновные молекулы: по тому, в скольких «подъездах» можно проводить независимые замены. Это была зримая, осязаемая, интуитивно понятная аналогия.

И когда Дюма отрёкся от своего творения, внезапно оказалось, что его бывшие ученики с ним не согласны, причём с разных сторон. Огюст Лоран показал, зараза, экспериментально, что в этих «зданиях» «кирпичи» можно менять не только на другие кирпичи (атомы, в случае Дюма – водород на хлор), но и на целые радикалы (корни, в том смысле, что в этих корнях кроются свойства всего дерева), неизменные остатки из нескольких атомов. Жерар же со своей стороны предложил стройную иерархическую систему, где молекулы были не просто «зданиями с многими основаниями», а образовывали целое ветвящееся дерево возможных замещений, в котором наличие некоторых групп определяло свойства всей молекулы. Он определил их как «тип хлороводорода», «тип воды» и «тип аммиака» – по количеству потенциально замещаемых водородов.

5ed36d95bb96c.jpg
Огюст (Август) Лоран
Лоран (1807–53) и Шарль Фредерик Жерар (1816–56)

При этом сами Лоран и Жерар были схожи, «как лёд и пламя». Первый был склонен к механистическому пониманию молекул – т.е. буквально как совокупности твёрдых шариков. Второй был гиперкритичен к обобщениям и признавал лишь ситуативные объяснения, неспособные выйти за пределы каждой конкретной группы явлений. Но вместе они образовали взаимодополняющую пару... и вместе же отгребли по полной, как от Дюма, так и от Либиха. У обоих были большие финансовые проблемы (в смысле, не было постоянной позиции или независимого источника доходов), поэтому проблема решилась просто: Лоран защитил дисер и свалил в университет Бордо, а Жерар – в университет Монпелье. Доступа к центральным органам печати у них теперь не было.


Рассказывая эту печальную историю, Вюрц вздохнул. В конце концов, Жерар был его соотечественником, эльзасцем, почти что одногодком. Кстати, он и учился у Либиха, ты знаешь (Кекуле кивнул)?

– И, – добавил он, осторожно оглядываясь по сторонам, – я во многом с ним согласен. Но ты же понимаешь, я не могу об этом говорить открыто, – Адольф развёл руками.

Кекуле понимал.

Но у Вюрца была и хорошая новость. Буквально недавно они оба: и Жерар, и Лоран, – вернулись в Париж и открыли свою собственную частную лабораторию. Откуда взяли деньги... не знаю и не хочу знать. Хочешь, могу познакомить?

Так начался короткий, но очень плодотворный период знакомства Кекуле с Жераром (Лоран к тому моменту уже не мог выйти из дома из-за чахотки), наполненный многочасовыми спорами о природе молекул. Дошло до того, что Шарль предложил ему работать у себя. Увы, сыграло сразу два неудачных обстоятельства. Во-первых, у Жерара таки не было денег, а трудоустройство, которое он предлагал (частные занятия) не было способно обеспечить минимальное существование даже одному человеку. Во-вторых, во Франции произошёл государственный переворот...


Рано утром 2 декабря 1851 года Август Кекуле, как всегда, направлялся в лабораторию на улице Гарансье. Внезапно он осознал, что улицы непривычно тихи, даже как для такого раннего часа. Ни торговок с лотками, ни дворников... Зато стены обклеены свежими листовками. Ознакомившись с ними, он узнал, что: 1) объявлено военное положение (подписано министром внутренних дел Морни), 2) в парламенте сидят сволочи, которые хотят лишить французскую нацию возможности влиять на власть (подписано президентом Луи-Наполеоном Бонапартом), 3) армия с нами (без подписи).

5ed36dec7c59b.jpg
Улица Парижа 2 декабря 1851 года.
La Patrie – бонапартистская газета

В лаборатории не было практически никого, и Август решил, что парижане явно что-то знают, поэтому решил ретироваться в свою квартиру. В ночь на 4 декабря его разбудили далёкие, почти неслышные хлопки откуда-то с севера, с той стороны Сены. Из утренних газет (да, газеты продолжали выходить и, более того, пользовались необычайным спросом) он узнал, что продажным сторонникам прогнившей олигархической власти не удалось преодолеть волю народа, воплощённую в президенте Луи-Наполеоне. Из слухов, которые внезапно оказались куда более достоверными, складывалась картина жестокой бойни, которую армия устроила на бульварах Монмартр и Итальен: тысячи убитых, включая женщин детей и даже одного депутата.

5ed36e012830f.jpg
Кладбище Монмартра 4 декабря 1851. Анонимный рисунок того времени. Тысяч убитых, конечно же, не было. «Всего-навсего» сотни

Ещё через несколько дней Кекуле встретил своего формального шефа. Дюма был необычайно возбуждён и, казалось, говорил сам с собой:

– Что, думали, они умнее всех, да? Теперь посмотрим, кто умнее...

Дальше Кекуле не слушал, да, кажется, этого и не требовалось.

Он пытался убедить себя, что он вне политики, что наука превыше даже таких трагедий, что надо использовать все возможности для развития знания, что другого шанса у него не будет... но в марте 1852 из Дармштадта пришло письмо о том, что его мать серьёзно больна. Не досидев двух месяцев до конца своей официальной стажировки, Кекуле уезжает домой.


В противоречии с законами драматургии его мать выздоровела и жила ещё очень долго. Более того, летом того же года Август с отличием защитил кандидатскую диссертацию в альма матер. Тем же летом Либих получил приглашение возглавить химический факультет Мюнхенского университета (что явно служило конечным пунктом его карьеры, ибо выше уже было некуда), и Кекуле искренне надеялся, что шеф возьмёт его с собой ассистентом. Но в очередной раз судьба была немила к нему (к счастью химической науки, как мы можем сказать сейчас), и Либих всего лишь дал ему два рекомендательных письма для постдоктората. К удивлению всех родичей Кекуле выбрал менее престижное – в глухой швейцарский Кур, в Альпах, на самой границе с Австрией. Как знать, может он пытался найти такое место, где жестокая реальность не сможет его достать... В любом случае, эти времена он всегда вспоминал с ностальгией. Да, он не совершил там никаких открытий, но очень сдружился со своим работодателем (потом долго переписывался с ним, и даже свой медовый месяц провёл там, в Куре), и много времени провёл бродя, как в детстве, по горам, свободный от академического пресса "publish-or-perish".

Но всё хорошее кончается, и даже его щедрый работодатель стал намекать, что пора бы пора... Кекуле опять обратился к Либиху, и тот предложил устроиться в Лондон, к своему бывшему ассистенту Джону Стенхаусу, в госпиталь Св. Варфоломея. Август помнил его, и никаких позитивных чувств эти воспоминания не вызывали, но тут судьба вновь решила всё иначе. В Кур на курорт приехал сам Бунзен (сорри, если вы не химик, то повторяю, САМ БУНЗЕН). Их короткое знакомство вылилось во взаимное уважение (и ещё много во что). Среди прочего Бунзен, выслушав жалобы молодого постдока, ответил:

– Не заморачивайся. Езжай в Лондон. Ничему новому они там тебя, конечно, не научат, но хоть посмотришь на большой город... Да и английский выучишь – это полезно для CV...

5ed36e29eaa6e.jpg
Роберт Вильгельм Бунзен (1811–99), гравюра 1850-х. Ещё один гигант химии. Изобретатель газовой горелки Бунзена (которую видел каждый, проходивший практикум по химии), водоструйного насоса (который, правда, требовал водонапорной башни – водопровода ведь ещё не было), колбы Бунзена (которая нужна для фильтрования с применением водоструйника), батареи Бунзена (цинк-углеродного электрического элемента) и многих других ништяков. Но самой, пожалуй, известной из его сфер работы является открытие окрашивания веществ в пламени и, как следствие, спектроскопии как метода исследования. Подчёркнуто корректный, стремившийся избегать громких заявлений, предпочитавший работать в лаборатории в одиночку, хотя был знаменит как прекрасный лектор со специфическим чувством юмора

Как только Кекуле приехал в Лондон, там началась война...

Ну ладно, не сразу, и не там, но всё уже к тому шло.

Дело в том, что отмена Хлебных Законов, сделавшая Британию самой либеральной страной мира, помимо больших прибылей сделала её и самой уязвимой к внеэкономическим акциям внешних акторов. К которым принадлежала и попытка подмять под себя второго по величине экспортёра пшеницы в (расширенной) Европе – так называемым Дунайским княжествам, Валахии и Молдавии (первым был Египет) некой империей, чьё название начиналось с Р и заканчивалось на Я. Княжества эти, процветавшие благодаря необлагаемому налогами труду крепостных, формально являлись вассалами «больного человека Европы», как его называл император, чьё имя начиналось на Н, а заканчивалось на Й – т.е. Турции, Великой Порты, Османской империи. И этот самый император, только что дружески помогший Австрии избавиться от чересчур самостоятельных венгров, решил, что ему теперь закон не писан, а значит можно повторить подвиг Катерины Ангхальт-Цербской (в замужестве Гольштейн Романовой) и разделить ещё одного субъекта общеевропейской политики. Внезапно же оказалось, что все, ну буквально все в Европе почему-то этому не рады. И не потому что так любят султана Абдул-Меджида I (который реально всем был пофиг), а просто потому, что нельзя делать такие вещи без согласования с коллегами по клубу (а то, что император Н. не признавал императора Н. равным себе и считал того выскочкой – так это его проблемы).

И будь империя Р. хоть на что-то способной, коллеги по клубу монархов могли бы и смириться. Но 30-летняя борьба с умными и образованными людьми внутри сей империи таки привела к успеху определённого рода: большинство генералов теперь не умело читать карты, а главнокомандующий армией вторжения князь Г. больше боялся нарушить неписанные правила императорского благодушия, чем потерпеть поражение. В первом он преуспел, но и от второго его спасло лишь то, что его виз-а-ви с турецкой стороны вместо активных боевых действий был столь же озабочен перспективой целования султанской туфли. Эта странная кампания, в которой оба главнокомандующих были заняты скорее написанием отчётов, чем военными действиями, вошла в историю как осада Силистрии. И она убедила определённые расчётливые круги британских элит в том, что дешевле один раз заплатить за войну, чем ежегодно платить вывозные пошлины на зерно из Дунайских княжеств.

30 ноября 1853 года флот под командованием контр-адмирала Нахимова вероломно сжёг мирные линкоры Осман-паши на рейде Синопа, чем устранил последнюю силу, которая могла помешать безраздельному господству Российской империи на Чёрном море. Это было настолько же знаменательная военная победа (кстати, последний крупный бой парусных флотов), насколько и дипломатическая катастрофа. Теперь у остальных стран бывшего «священного союза монархов» даже формально не оставалось повода, чтобы не остановить зарвавшегося «собрата».

5ed36fc2073b2.jpg
Синопское сражение

Август Кекуле прибыл в Лондон за неделю до нового 1854-го года и застал британское общество в состоянии предвоенной истерии. Внезапно в парламенте сошлись интересны торгашей и аристократии. Первые желали устранить потенциальные проблемы с импортом зерна (которые непосредственно влияли на минимальную зарплату, выше которой рабочие не устраивали бы голодные бунты). Вторые же бредили возрождением былой славы Веллингтона (который предусмотрительно умер за 2 года до того): мол, покажем этим денежным мешкам, как именно достигается истинная слава!

27 марта 1854 года, после обстрела британского парохода на рейде Одессы, Британия официально объявила войну Российской империи. Её флот, и до того находившийся в Босфоре, вошёл в Чёрное море и вскоре приступил к транспортировке экспедиционного корпуса в Варну (турецкая Болгария). В основном этот корпус состоял из алжирских частей Франции, но заметную часть составляли и полки Её Королевского Величества Виктории, жаждавшие получить и свою долю боевой славы (как показало будущее, они её получили... посмертно).

Большинство этих мелочей Кекуле пропускал мимо ушей. Во-первых, у него хватало и своих хлопот в связи с переездом. Во-вторых, он всё ещё плохо знал английский. И в-третьих, он, наученный горьким опытом, привычно отсекал политику. Он приехал сюда ради науки... хотя нет, он приехал сюда, потому что больше никто не готов был оплачивать его труд. И это угнетало.

С одной стороны, работа была унылой. Например, обязанность работать. Не в смысле «трудиться» – этим Кекуле было не испугать, а именно «работать за зарплату», выполнять рутинные операции исключительно из необходимости получать свои гинеи в качестве платы. Это было то самое «аптекарство», которое не вдохновляло его никогда. И работодатель явно не блистал фантазией или амбициями вне пределов своего скромного мирка. После месяцев «холодной войны» они сошлись на том, что Кекуле не надо сидеть целыми днями на присутственном месте: он может выполнять отведенную часть работы в сколь угодно короткий период (т.е. по ночам, что Августа вполне устраивало), а оставшееся время был волен использовать по своему усмотрению.

Но, несомненно, в лондонской жизни были и свои преимущества. Например, учёное общество. Во-первых, с разницей буквально в неделю в Лондон прибыл бывший однокурсник и сосед по комнате из Гиссена, Рейнольд Гоффман, который только что получил ассистентскую позицию в университетском колледже Лондона. Они опять сняли комнату на двоих возле Ридженси, на правом берегу Темзы. Почти тут же к ним присоединился ещё один немец, Хуго Мюллер из Гёттингема, тоже прибывший на постдок в Лондон. Втроем они образовали компашку по интересам – то есть по праздным разговорам о теоретической химии.

5ed370076ea4d.jpg
Рынок Смитфилд, неподалёку от которого жил Кекуле по приезду в Лондон

Во-вторых, довольно скоро Кекуле познакомился с шефом Рейнольда, 30-летним Александром Вильямсоном, ещё одним птенцом гнезда Либихова, который был преподавателем аналитической и прикладной химии в Университетском Колледже, а заодно вёл активную исследовательскую работу. И они таки впечатлили друг друга, так что в интеллектуальный котёл добавился ещё один, очень существенный компонент.

5ed37022da9ce.jpg
Александр Вильям Вильямсон (1824–1904), гравюра 1862. Сын лондонских шотландцев (понаехали тут, коренным лондонцам уже стыдно на улицы выходить). В детстве из-за болезни ослеп на один глаз и фактически остался только с одной действующей рукой. Тем не менее прожил долго, счастливо и плодотворно. В молодости, под влиянием родителей, вращался в философских кругах, слушая людей вроде кумира либретарианцев Джона Стюарта Милля и учеников классика шотландской философской школы Здравого Смысла Томаса Рейда. Потом изучал в Париже математику под руководством основателя науки социологии, Огюста Конта

Лондон за последнее десятилетие превратился в настоящий мировой центр химии, и немаловажную роль в этом сыграл Альберт Саксен-Кобург-Гота, принц-консорт, муж королевы Виктории. Дело в том, что прежде чем стать жеребцом-производителем во славу Британской Короны, Альберт учился в Бонне, где почерпнул не только определённые знания в юриспруденции и гуманитарных науках, но и стойкое уважение к наукам и технологиям. Когда выяснилось, что его милая и любящая жена совершенно не склонна допускать его к государственному управлению, он, чтобы не умереть со скуки, взял на себя добровольную роль ангела-покровителя искусств и прогресса в Британии – и, надо сказать, в этом очень преуспел.

5ed37128ea644.jpg
Альберт Саксен-Кобург-Готский (1819–61), принц-консорт Великобритании (с 1857 года, поскольку раньше его возведению в британский нобилитет противился Парламент). Отстранённый женой и депутатами от политической деятельности, стал одним из самых ярых покровителей наук и техники в Британии, за что ему огромное спасибо. Среди главных его достижений – первая международная выставка достижений производства наций (более известная как «Первая выставка науки и техники»)

Навещая в 1845 году свою альма матер, Альберт внезапно обнаружил, что его бывшее жилище теперь забито всякой химической всячиной, которую туда натащил её новый обитатель – ещё один бывший ученик Либиха, Август фон Гофманн. Слово за слово – и принц-консорт делает новому знакомому предложение, от которого невозможно отказаться: Гофманн переезжает в Лондон и становится директором недавно образованного Лондонского Королевского Колледжа. Следом за Гоффманом в Британию потянулись и прочие ученики Либиха (и не только), среди которых в первую очередь следует отметить Эдварда Франкленда, который стал профессором химии в Колледже гражданских инженеров.

5ed371c6b5e11.jpg
Август Вильгельм фон Гофманн (1818–92), портрет 1846-го года. Настоящий гигант органической химии, а также технологии химической переработки угля (вы даже не представляете, сколько вкусного можно выделить из куска чёрного золота). Автор номенклатуры углеводородов (от которой происходит, с некоторыми оговорками, вся номенклатура органических соединений).С 1865-го – один из первых последователей нашего главного героя.
Эдвард Франкленд (1825–99), даггеротип конца 1840-х. Незаконный сын неизвестного отца. Из аптекарского подмастерья (6 лет практики перетирания снадобий в ступке) практически чудом стал студентом Бунзена и Либиха. А потом уже слава. Основатель металлорганики, автор термина «валентность»

В общем, в Лондоне буквально за несколько лет обосновалось три виднейших химика своего времени: Вильямсон, Гоффман и Франкленд, – которые не только выдавали на-гора по 2-3 открытия в год, но ещё и не могли договориться друг с другом о том, как это всё объяснять. Каждый из них принадлежал к разным школам и исповедовал различные взгляды на науку вообще. И никто не собирался признавать свою неправоту.

Вот в центр этого всего круговорота и попала троица германских постдоков с Кекуле во главе. И судьба распорядилась так, что притянуло его именно к Вильямсону.

Вильямсон параллельно с Жераром и Лораном развивал свою теорию типов для классификации химических соединений. Будучи сторонником Школы Здравого Смысла, он вообще мало внимания уделял «глубокой» теории. Для него она была просто механическим приёмом, способом облегчить жизнь. Его мало волновало, как на самом деле устроены молекулы, главное – практичность гипотезы, а не её «правильность».

Буквально за 3 года до того он, ещё будучи молодым кандидатом, устроил настоящий фурор на заседании Химического Общества Лондона. Вильямсон показал возможность синтеза и симметрического, и асимметрического эфира из разных йодидов и «поташей» (метилового, этилового и амилового). А чтобы продемонстрировать механически, как именно это происходит, он придумал фокус, который мог сделать его идею доступной даже академикам: нарисовал на карточках символы радикалов, йода и натрия, и сделал вращающуюся модель, в которой одни части в прямом смысле замещали друг друга. Следуя той же логике, что и Жерар, Вильямсон предположил, что эфиры принадлежат к «типу воды»: соединениям, в которых атом кислорода так или иначе связывает два радикала.

5ed37294391e0.jpg
Одна из тех самых моделей Вильямсона. «А» – это винтик, вокруг которого вращаются натрий и этил

Практически одновременно с работами Вильямсона по синтезу эфиров появились и статьи Франкленда о странном(тм) – о соединениях органических радикалов с цинком, которые не были солями (как ожидалось согласно дуалистической концепции). Причём соотношения в этих соединениях были такие же, как и в «типах воды» – 1:2. Что же это получается, цинк является аналогом кислорода, так?

Впрочем, любая попытка рассуждать о том, что в них схоже, а что отличается, наталкивалась на сопротивление в рядах почтенных и заслуженных мэтров химии. «Это всё пустых умствования», – был их вердикт. Атомы не могут «замещаться» – им нечем это делать, они свободны перемещаться в пространстве. И не надо выдумывать какие-то ложные концепции, чтобы объяснить эксперимент. Опыт – мера всему, и не стоит об этом забывать.

Но троицу германских фантазёров (и примкнувшего к ним Вильямсона) было уже не остановить. Да, на собраниях академиков им бы выступать с подобными фантазиями не разрешили, но вот в частных беседах... И они просиживали, бывало, по 12 часов, обсуждая, «как атомы расположены в молекулах».

Немаловажно было то, что в ту эпоху химия была наукой устной. Вся информация передавалась словами; в лучшем случае – в строку, через запятые, точки, двоеточия и прочие знаки, призванные символизировать некие идеи. Не было даже представления о том, что её можно рисовать. И вправду, восприятие информации, поданной в таком виде, требовала не самого обычного среди химиков умения – оперировать фигурами в пространстве, пространственного воображения. Это было в чём-то похоже на попытки Галилея объяснить вращение Земли вокруг Солнца: для этого требовалось представить себе всю картину в объёме. И в этом опыт Кекуле, бывшего архитектора, внезапно оказался критичным.


Осенью 1854 года, когда Гоффман из-за болезни был вынужден вернуться на родину, Кекуле пришлось найти отдельную комнату подешевле – на противоположном конце Лондона, Клэпхэм Роад, неподалёку от жилища своего сводного брата Карла. Поскольку и Мюллер, и Вильямсон оставались на своём прежнем месте, теперь ему приходилось часто ездить на омнибусе через весь город, что занимало приблизительно час.

5ed372acf3f1a.jpg
Вообще традиция развозить людей по городу принадлежит прогрессивному и развращённому Парижу, но уже к середине
XIX века лондонцы переняли эту скверную привычку. Этот конкретный омнибус выловлен в живой природе в 1865-м, однако, согласно свидетельствам выживших, в 1855-м по улицам Лондона ездили подобные

Дорога давала возможность подумать о разном, а заодно отвлечься, почитать свежую газету, послушать разговоры лондонцев среднего класса. Сначала это было обсуждение «Тонкой красной линии» и «Атаки лёгкой бригады». Потом ужасные условия, в которых английская армия зимовала под Севастополем. Потом правительственный кризис из-за парламентского билля о расследовании военных потерь. Отказ занять премьерское кресло одного за другим нескольких виднейших политиков Британии, закончившийся приходом на Даунинг-стрит 10 70-летнего лорда Пальмерстона (который был в немилости у королевы).

Иногда из Парижа приходили письма от Вюрца. Помимо обмена научными идеями он рассказывал, что Лоран умер от чахотки, не дожив до 45-летия, а Жерар сдался и уехал в родной Страссбург, где ему предложили профессорскую позицию сразу и в университете, и в фармацевтической школе. Дюма теперь появлялся в лаборатории даже реже, чем прежде: его избрали президентом (мэром) Парижа, и теперь он вместе с бароном Османом занимался тем, что сносил старые кварталы для постройки широких бульваров.

В то же время из Парижа прилетело известие о знаменитом «синтезе Вюрца» (реакция двух галогеналкилов, приводящая не просто к удвоению углеводорода, но и образованию всех возможных комбинаций между ними), который, к удивлению большинства современных школьников (которые знают химию), не имел никакого практического значения, зато очень много значил в доказательном плане.

Что касается научных теорий, Вюрц рассказал о том, как ему пришло в голову переосмыслить некоторые идеи покойного Лорана насчёт того, почему разные атомы образуют разные типы соединений. А что, – писал он, – если внутри большого атома есть атомы поменьше, так сказать атомчики (atomiciles)? И от того, сколько у каждого элемента таких «атомчиков» внутри, зависит то, сколько радикалов он может присоединить. Вюрц назвал такое свойство элемента атомностью.

Кекуле, как всегда, решил обсудить этот вопрос со своими друзьями, Мюллером и Вильямсоном. Разговор длился очень долго, коллеги закономерно выражали обоснованные сомнения в том, что у неделимой частицы есть ещё какие-то элементы, много рисовали и пытались изобразить в воздухе, как именно атомчики могут находится внутри атомов. В результате ни до чего не договорились, и поскольку было уже поздно, Август отправился назад.

На дворе стояло лето, и Кекуле решил сесть на верхние ряды кареты, на крышу. И пока омнибус Красный Хутор – Пуща Водица Излингтон – Клэптхэм Коммонс неспешно пересекал Лондон, он задремал. Картины, которые они с коллегами только что мысленно рисовали друг перед другом, продолжали крутиться у него перед глазами: атомы летали в пространстве, подхватывали друг друга и продолжали летать вместе, потом большие начали захватывать меньшие – и всё это не прекращая кругового движения... Когда водитель выкрикнул «Клэптхэм Роад! Кому на выход!», эта картина уже запечатлелась в его памяти.

Нет, он не побежал рассказывать об этом видении своим друзьям, и тем более не написал об этом статью. Судьба Лорана, Жерара и многих других несчастных, слишком активно продвигавших свои идеи в пику маститым учёным, его многому научила. Кекуле был осторожным – и он стал ждать момента, когда можно будет сказать всё вслух.

(продолжение ЗДЕСЬ)