ПРЕДИСЛОВИЕ

Пятого марта 1953 года умер Сталин. Повторяемость Истории (наряду с самоподобием Мира) -- один из основных принципов мироздания. Автор искренне надеется, что 1953 год успеет повториться прежде, чем случится снова 1937-й. И что нижеизложенное навсегда останется лишь фантастической вариацией на тему оруэлловского Министерства Любви.

***

18+ (есть описания пыток и казней). Астарожна, многа букаф! (Лонгрид, около 30 тысяч знаков.)

Во ВТОРОЙ ЧАСТИ (https://site.ua/druzhenko.tetiana/26294-2037-ili-k...) букв меньше, чернухи нет, а размышления есть, можете сразу с нее и начинать.

***

Действие происходит в вымышленных историко-географических координатах.

"2037", или КРАТКАЯ ИСТОРИЯ СТРАХА

-- Фамилия? -- бесстрастное лицо собеседника ожило и как будто подмигнуло.

-- Не будем терять ваше время. Я готов признаться во всех своих преступлениях, вымышленных и реальных. Прошу расстрелять меня.

-- Здесь многие просили о смерти, но не припоминаю, чтобы кто-то делал это на первом же допросе. В чем вы желаете признаться?

-- Во всех преступлениях, которые вы мне припишете.

-- В каких же?

-- Я не собираюсь облегчать ваш труд настолько. Придумывать злодеяния, чтобы быть за них казнённым...

Он нажал кнопку служебного телефона -- надпись на ней стерлась до того, что было не разобрать.

-- Николаев ко мне. -- Изрытое оспинами рябое лицо снова уставилось на меня. -- Как вы сами говорите, не будем терять время. Моя работа -- вести следствие, а не услаждать ваш слух философской беседой. Я задаю вопросы, вы отвечаете. В случае отклонения от темы будут приняты меры, -- последнее слово Рябой произнес с нажимом. -- Фамилия?

-- Левиафанов, -- ответил я, понимая, что и фамилия, и другие сведения обо мне у него имеются.

-- Имя?

-- Иван.

-- Отчество?

-- Николаевич.

-- Год рождения?

Вошли Николаи. Приземистый, низколобый мял в руках бельевую веревку -- явно не терпелось пустить её в дело. Другой, высокий, худощавый, стоял с отсутствующим видом.

-- С кем из сослуживцев вы были близки?

-- Простите, я пятнадцатый год в отставке. Вряд ли моя память сохранила что-либо ценное для вас.

Последовал удар. Я увернулся -- рука Рябого лишь слегка задела ухо.

-- От ударов не уклоняться.

-- Вы офицер, -- я взглянул на его погоны. -- А сами бьете безоружного человека, ещё и запрещаете ему уворачиваться.

-- Встать!

Рябой расплющил мне нос, по подбородку потекла кровь, из глаз рефлекторно брызнули слёзы.

-- Раздеться! Догола! Руки вперёд!

Защелкнулись наручники.

-- Известно ли вам имя Никодима Афанасьева?

Своего бывшего руководителя я, конечно, помнил. Должно быть, ему за семьдесят. Большая семья и какие-то события прошлого долго не давали Никодиму Савловичу уйти в отставку. По тем же причинам он не мог отказаться от поручений, противоречащих его убеждениям. Но убеждения у него были (он не до конца принял новую веру), и он страдал -- страдал, боялся и исполнял...

-- Нет, это имя мне не известно. Я готов признаться во всех своих злодеяниях, но только своих.

-- Колька!

Низколобый Колька набросил мне веревку на плечи, завязал на два узла. Никола, помогая ему, явно не испытывал удовольствия, зато глаза Кольки блестели ребяческим восторгом.

-- Итак, вы утверждаете, что не служили в подразделении Никодима Афанасьева в течении четырёх лет и пяти месяцев?

Разумеется, служил. Тогда я был наивным романтиком и считал, что уголовный розыск ловит преступников. Мне не терпелось посмотреть на настоящего бандита -- рослого детину в татуировках, или одетого с иголочки галантного шулера, или хотя бы черномазого цыгана-конокрада.

Но первым увиденным мной арестантом оказался истощённый человек с горящим голодным взглядом, подозреваемый в хищении государственного имущества. Он говорил с забавным, как мне тогда казалось, акцентом, выдававшим жителя Юго-Западной Окраины Нерушимой Империи. Он спросил, можно ли посадить к нему в тюрьму жену. Я, недоумевая, почему этот злобный человечек горит желанием упечь супругу за решетку, пояснил, что это невозможно, если его жена ни в чем невиновна. Если же она и нарушит закон, то, скорее всего, окажется в другой тюрьме и уж точно в другой камере.

-- Тогда можно ли передать жене передачу?

-- Что же вы хотите ей послать? -- на "бандите" не было даже целой рубашки.

-- Сухарей насушу.

Я сказал простодушному мужичку (надо же, какой бесхитростный расхититель), что почтовые расходы в несколько раз превысят стоимость сухарей.

-- Вы не понимаете, -- он понизил голос. -- Там... Нету хлеба...

Я рассмеялся. Как это -- у вас нету хлеба, если газеты трубят о рекордом урожае, а Юго-Западная Окраина -- житница Империи?

-- Вы не понимаете... Хлеб забрали... Она умирает...

Я оставил несчастного помешавшегося. Он забился в угол и беззвучно плакал.

Примерно в то же время я увидел еще нескольких расхитителей, с впавшими щеками, с кровоточащими деснами -- из Южной и Западной Окраин Нерушимой Империи. Они говорили на неизвестных мне языках, но в их лихорадочно горящих глазах я читал то же: "Нету хлеба".

Я спросил Никодима Савловича об этих людях и получил ответ:

-- Жаль, что в Уголовном кодексе нет статьи за чрезмерное любопытство.

Иногда, засиживаясь допоздна за бумагами, я слышал доносящиеся из подвала стоны, иногда -- выстрелы. Я не пытал, не убивал, и утешал себя мыслью: я ни при чем. Но умозрительно находил истязания приемлемыми, если, скажем, часть опасной банды находилась на свободе, а смертную казнь -- если, например, преступник был неисправим. Хотя откуда нам знать, кого можно исправить, а кого нет? И что, если к нам случайно попадёт честный человек? В любом деле бывают ошибки... Что, если мы заставим невиновного оговорить себя? А вдруг он перепугается так, что оклевещет других? Огорчали меня и условия содержания в камерах, где иногда не то, что лечь, но и сесть не было места. При этом в тюрьме оставались пустующие помещения, и я сделал вывод, что неудобства (тогда я называл это так) создаются заключенным специально. Но ведь целью пенитенциарной системы являются не страдания узника, а его исправление?

Пока я размышлял над столь волнующими теоретическими вопросами, Никодим Савлович поручил мне практическое задание: подделать подписи нескольких подследственных, чтобы показывать "признания" их сообщникам.

-- Но ведь...

-- Сам знаю, делай, что сказано.

Как мы выясним правду, если лжем сами? Или, может, правда нас уже не интересует? -- думал я и боялся спросить.

После процесса несколько человек было расстреляно, остальные получили длительный срок -- кто двадцать лет, а кто и двадцать пять.

А если бы я не подделал подписи? Тогда Никодим Савлович сделал бы это сам или поручил другому подчинённому... Но если бы все разом отказались фальсифицировать документы? -- думал я и боялся спросить.

Однажды я увидел на столе начальника новую инструкцию -- читал я быстро, даже вверх ногами. В документе говорилось о допустимости применения физического воздействия с целью получения показаний.

То есть нам теперь приказано всеми средствами заставить подозреваемого оговорить себя и других, возможно, даже невиновных людей? -- думал я. Спросить боялся, но попросил об отставке, сославшись на преклонный возраст родителей.

Я появился на свет, когда отцу было уже пятьдесят, матери -- за сорок. Я долго считал себя единственным ребёнком в семье. Когда после отставки вернулся в посёлок, мать поведала, что у меня было три старших брата и сестра Маруся -- они погибли в Прошлую Войну, и все под разными знаменами... Мать показала мне старые книги, под соломой, на чердаке. Там же были дневники братьев и сестры. Так я узнал о существовании эпохи до Большого Брата.

Через пять лет началась Большая Война, я ушёл на фронт. Вернулся в пустую хату, с выбитыми окнами, с протекающей крышей. Долго сушил размокшие на чердаке фамильные книги. Остался в посёлке, обслуживал трактора, чинил инструмент, держал небольшое хозяйство.

Несколько лет спустя к воротам подъехала чёрная машина. Меня известили о том, что я награждён премией, которую следует получить в столице Центральной Окраины Нерушимой Империи. Опускал глаза Никола, злорадно щурился Колька. Я все понял и отворил калитку, давая курам свободу, которую отнимали у меня.

-- Служили ли вы в отделе Никодима Савловича в течении четырёх с половиной лет? -- повторил Рябой.

-- Нет, это имя мне ни о чем не говорит.

Колька и Никола обернули веревку выше локтей и, затянув потуже, завязали. Рябой спросил ещё о нескольких лицах. К концу допроса я был связан до уровня бедер.

-- Вы постойте, подумайте, может, что вспомните. А мне пора. Ребята, в курсе? -- Николаи кивнули, Рябой вышел из кабинета.

Колька растянулся на диване, Никола, присев на стул, разыгрывал сам с собой шахматную партию. Фигуры ему были уже не нужны, а клочок бумаги с нарисованной шахматной доской он достал из кармана.

Через несколько часов спину пронзила стреляющая боль, будто по позвоночнику пропускали электрический ток. Я опускался на пол, Колька поднимал меня окриками, когда слова уже не действовали -- пинками и пощечинами. К вечеру я стал терять сознание. Никола обмотал голову сорочкой, чтобы я не размозжил череп о бетонный пол. Николаи, убедившись, что я ослаб достаточно, бросили монетку. Дежурить ночью выпало Кольке. Он заставлял меня встать, не жалея сил: мои муки казались ему забавными.

Я вспомнил несчастного расхитителя с Юго-Западной Окраины Нерушимой Империи. Мне тогда ведь тоже казались забавными: его акцент, его желание слать по почте сухари, его немые слёзы... Вспомнил и стоны, доносившиеся поздним вечером из подвала -- подозреваемых пытали, а я считал это приемлемым, и полагал, что я-то уж точно ни при чем...

Тогда разгонялся поезд Большого Террора. Состав разумно останавливать, когда ещё можешь нажать на тормоза или хотя бы сорвать стоп-кран. Машинистом я никогда не был, а за попытку сорвать стоп-кран пассажиров швыряли на рельсы... Я и так туда сброшен... Быть может, если бы я тогда повис на стоп-кране... Хотя бы попытался... А сейчас единственное, что мне доступно -- прибавить свою плоть к горам тел, лежащих на путях, надеясь, что поезд увязнет в трупах, что машинист захлебнется кровью... Ах, если бы вернуть те дни, когда я не решался задать сжигавшие меня вопросы... Я бы их задал! Непременно бы задал!

Когда я наконец встал, приземистый Колька повалил меня наземь и повторял экзекуции до тех пор, пока уже ни я, ни он не могли подняться и, тяжело дыша, валялись на полу. Глаза мучителя горели диким, фанатичным огнём.

Сил на меня больше не осталось, и Колька поймал таракана -- долго изламывал ему лапки и крылышки, пока насекомое не превратилось в конвульсивно шевелящуюся кучку биомассы:

-- С тобой мы сделаем то же самое.

-- Не сомневаюсь, -- прохрипел я.

Вошёл Рябой, махнул Кольке, мол, свободен.

-- Было ли у вас достаточно времени поразмыслить?

-- Да, -- я едва шевельнул запекшимися губами. -- Пить.

Рябой достал из шкафа банку маринованых огурцов, нацедил в кружку рассола:

-- На, похмелись.

Соленая вода ещё больше распалила жажду, но говорить я смог:

-- Готов признаться во всех вменяемых мне преступлениях. Прошу немедленно меня расстрелять.

-- Немедленно? Мы уже давно не располагаем полномочиями казнить без суда и следствия. А золотое было время. Нас боялись, -- Рябой вздохнул и мечтательно прикрыл глаза.

Я читал в дневнике сестры о том, как расстрельные списки составлялись в кабаках, и всякий трактирщик, если хотел жить, предоставлял гостям с револьверами не только водку и закусь, но и своих дочерей...

-- Да, золотое время, -- томно повторил Рябой и снова обратился в бесстрастный камень. -- Готовы назвать сообщников? В каких преступлениях желаете раскаяться?

-- В своих. Не в ваших же.

Рябой побледнел (чего-чего, а преступлений у него за душой, думаю, хватало), но продолжил:

-- Позволю себе предположить, что вы недостаточно долго размышляли. Подумайте ещё, повспоминайте...

Вызвал Николу и вышел.

Когда шаги Рябого стихли в коридоре, Никола кивнул мне -- что стоишь. Я лег, он помог перевернуться набок -- на спине лежать было больно из-за завязанных узлов. Никола поднес к губам кружку с чистой прохладной водой, я вцепился в нее зубами. Развернул узелок с бутербродами, но меня воротило от одного вида еды. Протер лицо влажным полотенцем -- блаженство для человека, лишенного возможности умыться.

-- В уборную, -- Никола завёл меня за ширму в глубине кабинета.

Облегчив, насколько возможно, мои страдания, палач-гуманист уселся на диване и вертел шахматную доску.

Я лежал на полу и, пытаясь отвлечься от боли, погружался в мысли. И вздрогнул: я вспоминал! "Подумайте ещё, повспоминайте..." Я оторвал мысленный взор от лиц и событий, стал погружаться в книги. Цитаты из запрещенной литературы, где достал, с кем читал... Вот же напасть: что не помысли -- все нельзя! Я заставил себя пошевелиться, чтобы веревка вонзилась в тело и вырвала разум из омута грёз.

-- Вы в порядке? -- отозвался на мой стон Никола.

-- В порядке. Холодно просто.

Лето было в разгаре, душно, жарко... А я мерз на зловещем сером полу зловещего серого здания.

Никола нашёл в шкафу покрывало, видимо, лежавшее когда-то на диване, пока не истерлось и не продырявилось -- укрыл, шепнул:

-- Ещё что-нибудь?

-- Пока нет, благодарю.

-- В шахматы умеете?

-- Третий разряд.

-- Сыграть хотите?

-- Конечно, -- с иронией ответил я.

-- Е2 -- Е4.

-- С7 -- С6.

Моя боль наконец начала растворяться в чем-то... безопасном. Я впал в беспамятство. Казалось, будто иду по тропическом лесу. На меня бросается змея, тонкая, худая, и обвивает меня колечками. "Что делаешь, дура, все равно не проглотишь," -- думаю я и открываю рот в немом крике.

Очнувшись, я увидел злобное лицо Рябого, зажавшего мне нос.

-- Поднимать не умеешь, свободен, -- бросил он Николе и съязвил: -- Не соизволите ли вы встать?

-- Соизволю, -- подняться получилось с третьего раза. -- Простите, что заставил ждать, -- отзеркалил я.

-- Хранили ли вы запрещённые книги?

-- Если бы вы провели в моём доме обыск, то знали бы ответ на свой вопрос.

Чердак ломился от книг, отрицать было глупо. Обыск они провели, я не сомневался.

-- Наименования литературы?

-- Простите, по слабости памяти не могу назвать, не читал ничего многие годы. Книги держал на зиму, на растопку... И для красоты ещё, ежели с картинками...

-- Ты ещё скажи, что читать не умеешь. Я из тебя сам красоту сделаю.

Рябой силы берег -- был прежде всего рационален, а потом уже жесток. Он достал из ящика стола мышеловку и, велев мне лечь, перебил два пальца на правой ноге. Я кричал и извивался. Я был слабым: человеком из нервов, а не из стали. Я боялся боли. Но ещё больше (во всяком случае, пока) я боялся превратиться в животное, мычащее пришедшие на ум фамилии, подписывающее все подряд... И тогда, доведенный до крайнего предела, в шаге от последнего круга ада (где, согласно Данте, пребывают предатели) -- я воспрял духом. Я осознал: у меня есть выбор. Между смертью и смертью, между страхом и страхом. Если бы я понял это раньше, возможно, выбор был бы приятнее. Я вспомнил беззвучные слёзы голодных, и стоны истязаемых, и предсмертные крики расстреливаемых -- тогда, находясь по другую сторону стола, я говорил себе: "А что я могу сделать? Я исполняю приказы. У меня нет выбора." Понадобилось самому сойти в преисподнюю, чтобы понять: выбор есть. Было бы изрядным преувеличением сказать, что я больше не чувствовал боли -- скорее, я о ней больше не беспокоился.

Хрустнул ещё один палец. Рябой, не услышав ожидаемого крика, изучающе посмотрел на меня -- так плотник, приступая к работе, осматривает бревно. Он понял, что будет трудно. Я тоже.

-- Вы ничего не желаете сказать?

-- Готов во всем признаться, -- процедил я сквозь зубы.

Рябой, оставив меня, склонился за письменным столом. Я лежал долго, кажется, потерял сознание. Рябой посветил мне фонарем в глаза, показал исписанный лист:

-- Готовы ли вы это подписать?

-- Простите, я неверно объяснил. Никакой, как вы утверждаете, антиправительственной организации не существовало. -- И добавил: -- У меня нет ни семьи, ни друзей -- свободнее жить, легче умирать.

-- Но вам, полагаю, умирать не хочется? Тем более, умирать так? -- Рябой легонько прикоснулся к перебитым пальцам, я вскрикнул. -- Или вам нужно ещё немного времени на размышления? Мы не спешим.

-- Нет, я все обдумал. Прошу меня расстрелять.

-- Я уже говорил вам, что расстреливать без суда и следствия мы не вправе. Даже при всем желании, даже при обоюдном. Ваша просьба может быть удовлетворена только по решению суда, а суд состоится после вашего чистосердечного признания. Все в ваших руках, если так уж хотите сойти в могилу. Но я предлагаю вам жизнь. И свободу. Подумайте, -- Рябой вызвал Кольку и удалился.

Любимым занятием Кольки было наступать мне на распухшие пальцы. В отчаянии я попытался ударить его головой, но потерял равновесие и упал. После этого удары посыпались уже на меня.

Я потерял счёт часам, дням и сменам палачей.

Даже труды Николы, столь облегчавшие мои страдания поначалу, обернулись мукой. Он укреплял мои силы сном и подслащенной водой (есть я по-прежнему не мог). Водил в уборную по просьбе, а не по часам. Вытирал лицо мокрым полотенцем. Он пытал, стараясь причинять поменьше страданий -- подкрепляя мои силы, удлинял мои муки; втирался в доверие, затевал душевные разговоры. Ему позволялось быть добрым.

Я похудел, веревка меньше стягивала меня, а кое-где и вовсе провисла. Настал день (или ночь -- не знаю, свет горел круглосуточно), когда я уже не мог подняться, несмотря на все усилия Кольки. Он срезал веревку тупым перочинным ножиком, то и дело задевая мне кожу. Усадил на стул напротив Рябого. Передо мной стоял стакан вина, лежало "признание". Никола принёс из столовой бульйон и хлеб. Затекшие руки не могли совладать с ложкой, я с трудом поел, хлебая из миски. Рябой тем временем погрузился в бумаги, Никола -- в воображаемую шахматную партию, а Колька, поймав взгляд Рябого, сбегал за солью и удалился за ширму -- гремел там ведром, вымачивая в рассоле очередную веревку.

Прошел добрый час, прежде чем я смог сжать пальцами ручку. Я вычеркнул все фамилии, сведения о "заговорах" и "организациях" -- по сути в признании осталось лишь хранение запрещенной литературы. Подписал и опрокинул залпом стакан вина. Блаженное тепло разлилось по телу. Я приклонил голову к столу и уже едва слышал слова читавшего признание Рябого:

-- Сожалею, но нам придётся повторить пройденную вами процедуру.

Никола, аккуратно орудуя ножницами, срезал с меня веревку через несколько суток. Усадил на стул напротив Рябого. Справившись наконец с ручкой, я попросил чистый лист и старое признание. Переписал, упуская фамилии "подельников" и названия "организаций". Подписал. Я погибну один.

Один -- и погрузился в грезы, и плыл по реке ножей, а из ногтей моих строили корабль...

***

Жизнь в одиночке показалась мне раем: вволю спал, ел три раза в день. Сто лет бы так просидел!

На следующей неделе меня вызвали к Рябому, где я впервые увидел своих "сообщников" -- жалких, запуганных людей. Должно быть, я выглядел не лучше. Они блеяли что-то о своей (и не только своей) вине, и я присоединился к хору.

Затем Рябой уединился со мной. Мы отрабатывали роль -- на суде мне предстояло произнести несколько фраз. Я торговался за некоторые слова, делая вид, что действительно собираюсь участвовать в этом фарсе. Нужно было убедить Рябого в том, что я надломлен.

-- Как это: "Готов сознаться..."? К чему нам полумеры? "Искренне раскаиваюсь, осознаю всю тяжесть наших чудовищных преступлений..." Нет, не то, "злодеяний"...

-- Искренне раскаиваюсь, осознаю всю тяжесть моих...

-- Наших!

-- Помилуйте, кто я такой, чтобы говорить за всех? Для этого есть более достойные подсудимые. (Чуть не ляпнул: более сговорчивые.)

-- Скажете правильно -- помилуем, нет -- убьем, как собаку бешеную.

-- Искренне раскаиваюсь, осознаю всю тяжесть моих чудовищных злодеяний...

-- Идет. Дальше, "прошу расстрелять" звучит грубо, вы ведь не прокурор, а подсудимый... "Ввиду исключительной гнусности наших злодеяний...", нет, пусть будет "преступлений"... "готов понести высшую меру наказания", нет, опять не то, "заслуживаю высшей меры наказания". Именно, "заслуживаю"!

-- Ввиду исключительной гнусности моих преступлений заслуживаю высшей меры наказания...

Нас снова собрали вместе. После генеральной репетиции Рябой сказал, потирая руки:

-- Отлично. Если суд пройдёт как по маслу -- получите жизнь. А некоторые -- даже свободу.

И подмигнул. Как показалось -- мне. Всем так показалось.

***

В первом ряду в зале суда сидел Рябой -- в гражданском. На него вопросительно поглядывали прокурор, судья и адвокат. Они говорили о наших чудовищных злодеяниях и ужасающих преступлениях, и о бдительности сознательных граждан, и о справедливости милосердного суда, и о добровольном нашем сотрудничестве со следствием (у меня аж заныли пальцы на правой ноге). Выступили несколько хмурых граждан из зала, в одеждах рабочих, но со слишком безэмоциональными лицами, слишком короткими стрижками. Рябой, как и подобает режиссёру, остался в тени.

Мои "сообщники" повторяли заученные фразы, иногда меняя слова -- кто сбиваясь, а кто и сознательно -- тогда Рябой испепелял их взглядом. Или подмигивал...

Судья обратилась ко мне:

-- Подсудимый Левиафанов!

-- Ваша честь, готов признаться во всех своих преступлениях, вымышленных и реальных! Да здравствует гуманнейшее следствие!

Рябой бешено глянул на меня и махнул рукой судье.

-- Вы, верно, устали, проголодались, -- вскоре забеспокоилась служительница Фемиды, обращаясь к публике в зале. -- Технический перерыв, полчаса.

За кулисами режиссёр побеседовал с нами о недопустимости выпадения из роли. На скамью подсудимых я вернулся прихрамывая.

Говорили снова -- долго и пафосно. Единственное, что мне, прочитавшему в своё время Уголовный кодекс, удалось понять: адвокат просит двадцать пять лет (нет, ввиду неоценимейшей и добровольнейшей помощи следствию, ввиду глубочайшего и чистосердечнейшего раскаяния: двадцать! Будем же милосердными!)

Суровый прокурор требовал высшей меры.

-- Что же думают сами подсудимые? -- поинтересовалась судья.

Подсудимые (особенно усердствовали те, с кем во время перерыва пообщался режиссёр), конечно, признавали, что заслуживают высшей меры, но выражали надежду на смягчение приговора.

-- Подсудимый Левиафанов!

-- Требую немедленно расстрелять меня по собственному желанию! Да здравствует милосерднейший суд!

Рябой побагровел и стиснул зубы (а он хорошо владел собой).

Снова полились речи. Наконец, слово взяла судья:

-- Ввиду ужасающей тяжести гнуснейших преступлений... (За витиеватыми эпитетами я так и не понял, в чем нас обвиняют.) Но также учитывая добровольную и плодотворную помощь следствию... (Пальцы на ноге снова заныли.) ... Приговорить подсудимых Горенко, Забадашвили, Загнибедович, Зормана, Левиафанова к высшей мере наказания... расстрелу... с правом пересмотра дела в суде высшей инстанции.

Служительница Фемиды перевела дух, вытерла пот белым вышитым платочком и подняла молоточек, намереваясь закрыть заседание.

-- Последнее слово! -- выкрикнул я и поймал злобный взгляд режиссёра.

Судья замялась.

-- Пусть скажет! -- пронёсся шепот в задних рядах.

В зале поднялся гул:

-- Послушаем!

-- Жалко, что ли, перед расстрелом-то?

Говорили не любопытные -- говорили боящиеся: они хотели услышать то, чего не решались сказать сами.

-- Спасибо всем присутствующим за справедливый приговор! -- начал я. Судья облегченно вздохнула, но Рябой продолжал сверлить меня немигающим взглядом. -- Сегодняшнее торжество правосудия было бы невозможным без судьи, прокурора, адвоката, следователя (я кивнул режиссеру), тайных сотрудников и осведомителей (я покосился на выступавших в начале заседания "рабочих"), и, главное, без всех вас, порядочных граждан и честных налогоплательщиков, примерных отцов и любящих матерей. Сейчас я скажу то, что хотели бы сказать многие из вас. Но вы боитесь оказаться на моём месте, и поэтому молчите. Когда вы видите несправедливость (и даже когда в ней участвуете, как сегодня), то закрываете глаза, и затыкаете уши, и ускоряете шаг. Вы оправдываете себя словами "я ни при чем", или "так надо", или "у меня нет выбора". Я прошёл все круги ада и там, в аду, я понял, что выбор есть, даже когда лежишь в луже собственной крови. И уж тем более выбор есть у вас! Порази пастыря -- и разбегутся овцы, но и пастырь есть ничто без покорности стада! Власть Большого Брата зиждется на вашем страхе! Власть требует страха, а страх требует жертв! Сегодня Большой Брат пьёт мою кровь, а завтра возжаждет вашей! И не утешайте себя словами "с нами такого не случится" или "мы невиновны". В нашей Империи не обязательно быть виновным, чтобы быть расстреляным!

В зале поднимался шум, свист: обыватели понимали, что и так услышали слишком много. Я поторопился закончить:

-- Да здравствует правосудие и его вершители! Да здравствует Большой Брат и ваш трепет перед ним!

-- Да здравствует Большой Брат! Да здравствует Нерушимая Империя! -- пронеслость по залу, и я понял, что говорил зря.

Судья спешно закрыла заседание.

***

-- Как думаешь, что я с тобой сделаю? -- спросил Рябой, вызвав меня в кабинет.

-- Полагаю, расстреляете. Мне нечего терять.

-- Ошибаешься. Припоминаю, ты сказал, что прошёл все круги ада -- так вот, в ад ты ещё и не заглядывал. Не так страшна высшая мера, как ее малюют... Пугать ею, конечно, удобно, но с людьми можно делать вещи намного более страшные, чем просто их расстреливать. Я сейчас не о методах физического влияния, по крайней мере, не только о методах физического влияния. Что есть расстрел в руках опытного исполнителя? Пуля разрушает продолговатый мозг, в том числе дыхательный центр. Мгновенно разрывается связь головного мозга и тела. Это как отделить армию от штаба -- обоим крышка, -- Рябой намекнул на военное прошлое, надо полагать, не менее героическое, нежели настоящее. -- Смерть наступает сиюминутно. Сравнимо ли это с месяцами следствия с побоями и пытками, с судилищем, где отрекаются родные и друзья, с ожиданием казни? Я видел людей, сидящих в камере смертников годами -- назвать их людьми и даже животными было бы лестью. Студень, а не человек! Лакает из миски, как собака -- руки трясутся так, что не может удержать ложку. Многие, узнав, что их ждёт, сами бы застрелились во время ареста. Некоторые и стреляются. -- Рябой перевёл дух и продолжил:

-- Надежда -- вот наш козырь, и бич вас всех. Мы шаг за шагом толкаем вас в ад, говоря: этот шаг уж точно последний, за ним -- свобода. И вы верите, идете и спускаетесь в бездну! Вера -- вот наш козырь, ваш бич! Вы верите, что мы снисходительны, и мы, помиловав одного, обретаем веру тысяч! И даже чужую веру мы обернули себе на пользу! Даже служители старого, поверженного Большим Братом бога трепещут пред нами -- и, нарушая тайну исповеди, предают свою паству! И третий наш козырь: Любовь. Люди клевещут на себя, чтобы спасти любимых, а их родные, отрекаясь, плюют им в лицо в зале суда. На трех китах -- Надежде, Вере и Любви -- водрузили мы черепаху Страха. В страхе перед нами предает брат брата, и отец -- сына, и дети -- родителей! А кто не отречется от своих детей во имя Большого Брата, погибнет вместе с ними. Не мир мы несем народам, и даже не меч, но Страх! -- Рябой пристально посмотрел мне в глаза. -- Приговоры твоих сообщников будут исполнены сегодня же ночью.

-- А как же право на пересмотр дела?

-- Это чтобы хорошо себя вели. К тому же, у них есть семьи -- пусть надеются. Пусть веруют и трепещут! Знаешь, чем заняты сейчас твои подельники? Пишут прошения о помиловании! Вечером я вызову их якобы уточнить некоторые вопросы -- и с радостью побегут они на казнь, как бараны на бойню. И кто же я -- изверг? Палач? Подлец? Нет, я -- рационалист: облегчаю себе работу, а приговореным -- ожидание. А ты... ты услышишь... все, -- рассмеялся Рябой. -- Десятки раз ты будешь казним наяву, и тысячи -- во сне. Ты будешь сходить с ума от выстрелов. И от криков: не все исполнители -- профессионалы. Ты будешь писать прошения о помиловании, а я -- растапливать ими камин. Если, конечно, сможешь держать в руках карандаш. Некоторые не могут.

Рябой раскурил трубку. Помолчав, добавил:

-- Людские страдания для меня -- средство, а не самоцель. Я считаю нецелесообразным оказание физического воздействия после оглашения приговора. Но некоторые мои... коллеги так не думают, полагаю, вам будет поучительно побеседовать.

Рябой вызвал Кольку и с наслаждением затянулся дымом.

Никогда прежде я не был столь беспомощен. Даже на следствии -- там был выбор, была борьба. Там нашептывал мне на ухо маленький бесенок большого страха: подпиши, подпиши... Там я пожирал глазами револьвер на поясе Рябого: выхватить бы и совершить то, что так медлит сделать он. Там я был слаб, но все еще свободен: мог выбирать между смертью и смертью, между страхом и страхом, между болью и болью. А сейчас меня просто избивали -- тупо, бессмысленно; прекратить это я не смог бы, даже подписав все бумаги мира. То есть избивал, конечно, Колька.

Рябой же ухмылялся, развалившись в кресле, попыхивая трубкой, потягивая красное вино. Театр одного зрителя...

По истечении нескольких часов, показавшихся мне годами, Рябой сказал:

-- Сожалею, но нам пора работать. Возьми Николу, отнесите это в подвал.

***

Я лежал на цементном полу. Кричать -- не было сил, плакать -- не было слез. Яркий свет раздражал распухшие веки.

Послышались шаги и голоса:

-- Горенко!

-- Я!

-- Забадашвили!

-- Я!

-- Загнибедович!

-- Я!

-- Зорман!

-- Я!

-- Встать! Лицом к стене!

Ружейный залп. Одинокий стон. Револьверный выстрел. Тишина.

Голос Рябого:

-- Сколько говорить -- не назначать в бригаду тех, у кого руки дрожат! Чтоб не приходилось достреливать! Ещё раз увижу -- самого к стенке поставлю!

-- Дык кого ж тогда назначать? -- робко спросил Колька.

-- Спрашивай лучше, как сделать так, чтобы руки не дрожали. На сегодня все, приступить к уборке помещения.

Снова послышались шаги, что-то волочили по полу.

Меня лихорадило. Я стащил одеяло с койки (встать я не смог), укрылся.

Утром (полагаю, утром: здесь не было темноты) пришёл Колька, сорвал с меня одеяло:

-- Я т-те дам казенное одеяло по земле таскать! -- и, плюнув в миску с похлебкой, поставил её у меня перед носом: -- Лакай, собака!

И я лакал.

Колька унес посуду на кухню. Послышался стук. Морзянка. И здесь люди живут...

Вернулся Колька:

-- Не перестукиваться! Кому сказано?! Жарко вам, черти?! -- как я узнал впоследствии, он забирал у нарушителей дисциплины одеяла.

Через несколько дней была смена Николы. Я уже вставал, ходил прихрамывая. Лихорадка прошла. Никола принёс хлеб, похлёбку, чай, папиросы.

-- Благодарю, не курю, передайте соседям.

-- Воля ваша. Писать будете?

-- Что писать? -- содрогнулся я. Кошмар продолжался.

-- Жалобы, прошения. О помиловании, о пересмотре дела...

-- Да, пожалуй, напишу.

К еде добавился тетрадный лист и короткий туповатый карандаш. Я спросил:

-- На чье имя прошение?

-- Не положено знать. Пишите так, без имени.

Я понял, что выше Рябого прошение не пойдёт. Написал:

"Прошение. Прошу меня расстрелять. Левиафанов И. Н."

Это не было пустой бравадой. Во мне пробудилась жажда жизни -- после ужасов следствия здесь было не так уж и плохо. Но я понимал, что Рябой не исполнит мою просьбу, какой бы она ни была; если я заикнусь о помиловании -- пиши пропало...

(Расчёт оказался верным. Впоследствии до меня дошла реплика Рябого: "Заладил, как попугай: расстрелять да расстрелять. Хрен ему, а не стенка. Пусть мучается.")

Никола унес посуду и наши прошения, в камерах возбужденно перестукивались. Вернувшись, он спросил:

-- Левиафанов, ты с нами?

-- Куда с вами?

-- В шахматы.

Никола играл синхронно со всеми, вслепую -- на пяти воображаемых досках. Ходы озвучивались через запертые двери. Я сбивался, поэтому нацарапал доску на стене.

На следующий день Колька (была его смена) спросил, указывая на доску:

-- Что это?

-- Решетка.

-- Чем рисовал?

-- Ложкой.

-- Я т-те дам казенную ложку... -- Колька запнулся, так и не придумав, что же крамольного можно сделать с казенной ложкой. -- Зачем рисовал?

-- Вместо окна, на мир смотреть. Прогулок-то нет...

-- Я т-те щас погуляю.

И разгулялся. Я не мог встать ещё несколько суток.

Из камеры я почти не выходил -- внутри был водопроводный кран, под ним в полу -- дырка. Выводили только на расстрел (старожилы припоминали еще несколько походов в баню). Стреляли поступившие в бригаду новички, сначала холостыми, потом -- краской или резиновыми пулями -- набивали руку. Рябой не проводил без репетиции ни одного мало-мальски серьёзного действа: работа была его персональным театром. Он наблюдал, делал замечания и говорил под конец -- то ли нам, то ли бригаде:

-- Пусть поживут маленько, завтра будет по-настоящему.

Настоящих казней видеть нам не приходилось. Мы их слышали: приговоры приводились в исполнение в соседнем помещении.

Человека убили на моих глазах только однажды. "Только однажды", да... Когда его втащили в пустующую камеру, он, истошно вопя, бился головой об стену. Колька "попросил" кричащего заткнуться. До меня донесся хрип: "Если вы не даете мне жить, я заставлю вас меня убить". Вечером нас снова повели расстреливать -- в тот раз без повязок на глазах. Новичок -- мертвенно бледный подросток с невидящим, расфокусированным взглядом -- еле доковылял до стены. Пальцы на правой руке были вывихнуты, из чего я заключил, что он левша. Звал маму, бога, Большого Брата...

-- Ты в кого веруешь, политеист, в бога или в Большого Брата? -- рявкнул Рябой.

-- Б-большого Б-брата, -- пролепетал паренек.

-- А маму можешь не звать, она уже в могиле. Из-за тебя, кстати. Теперь твоя очередь. Но сначала -- вот этих, -- сказал Рябой и бросил бригаде: -- Расстреливаем по одному, пока он не выдаст подельников.

Несчастный завыл. Колька огрел его прикладом. Перестарался: проломил череп.

Лицо Рябого покрылось пунцовыми пятнами, он бешено глянул на Кольку, осмотрел рану потерявшего сознание юноши и дострелил его из револьвера.

Я проникся уважением к тому безымянному парню, (из-за которого нас чуть не перестреляли). Я догадывался, какой силой воли нужно обладать, чтобы заставить Рябого делать с тобой такое.

По обрывкам разговоров сменявшихся надзирателей (им полагалось молчать, но разве ж может человек молчать, когда есть о чем поговорить) я понял, что за самоуправство Рябой собственноручно поставил к стенке Кольку. Убитый ими юноша был ключевым (и пока единственным) подозреваемым по делу реально существующей антиправительственной организации. Он писал под копирку воззвания и клеил их на хлебный мякиш в парадных многоквартирных домов...

***

Позавчера пришли за соседом в камере справа, и он не вернулся. Вчера пришли за соседом в камере слева, и он не вернулся. А сегодня пришли за мной, и я узнал, что Большой Брат умер.

_______________________________________

Продолжение: https://site.ua/druzhenko.tetiana/26294-2037-ili-k...

druzhenko.tetiana
Druzhenko Tetiana

Коментарі доступні тільки зареєстрованим користувачам

вхід / реєстрація

Рекомендації